Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Предыдущая | Содержание | Следующая

Часть 6

“Надо работать. Спасение придет само собой”. Афоризм из “Мертвых без погребения”, казалось, ставил точку на метаниях Сартра между “гордыней” и “скромностью”, героическим жестом и служением делу, между зряшным сведением счетов с извечной судьбой и погруженностью в насущное сегодня. Завет гражданственности, вынесенный им из Сопротивления, отныне стал для него, как и почти для всей “левой” интеллигенции его поколения, основой поведения, мышления, писательской работы. С первого номера своего журнала “Тан модерн”, начавшего выходить в 1945 году, Сартр провозгласил себя “завербованным”, состоящим на службе у текущей истории, причастным ко всему в ней происходящему и призванным вмешиваться в ее ход.

“Завербованность” эту в послевоенной Франции ждали, однако, свои подводные камни. До сих пор все было опасно, но просто, очевидно: фашизм не прятал своего лица, сражаясь с ним, защищали свободу, и самую жизнь, на которую он открыто посягал. Теперь же приходилось иметь дело со строем, который не только ратовал за свободную личность, но и на всех перекрестках похвалялся, будто он-то И есть надежнейший ее заступник. И тогда недавняя сплоченность дала трещину. Вдруг обнаружилось, что вчерашние соратники отстаивали вовсе не одно и то же. Кое-кто помышлял лишь о возврате к прежнему укладу жизни и отмахивался от того, что он опять чреват катастрофами, подобными разгрому 1940 года; другие намеревались все перестроить заново. Товарищи партизанских лет скоро очутились по разную сторону баррикад; остававшиеся в одном лагере вступили в полосу затяжных препирательств между собой. Перемена фронта оппозиции нуждалась и в перестройке рядов, и в идейном перевооружении — на какой-то срок это всегда порождает разброд.

А между тем Франция потихоньку, но неуклонно вползала в “холодную войну”, и та грозила надолго заморозить, увековечить духовную распутицу. На ее ледяном ветру коченели незакаленные умы, утрачивая способность здраво судить о событиях; ее пропагандистские вьюги слепили, заметали дороги. Надо было иметь за плечами многолетний политический стаж, владеть проверенным инструментом анализа исторических сдвигов, чтобы в такое ненастье не потерять ориентиров. Ни того, ни другого у мелкобуржуазных интеллигентов, чьим глашатаем выступил и Сартр и прочие экзистенциалисты, не было. Зато моментов, сбивавших их с толку, оказалось предостаточно — давала о себе знать и застарелая боязнь партийной дисциплины, и высокомерное презрение к невидному черновому труду изо дня в день, и догматически-максималистское неприятие гибкой тактики, и теоретическая выучка в разного рода философских школах, часто не ладивших друг с другом.

Все это вместе взятое обрекало гражданственность “некоммунистической левой” на шараханья из стороны в сторону. Она жаждала перемен — и зачастую вставляла палки в колеса тем, кто их действительно добивался. Она болела революцией, бредила ею, растравляла себя разговорами о ней, указывала ей на ее просчеты и подавала советы, носилась с ней, будто та несмышленое дитя, и наставляла ее - тоже как дитятю. А когда переходила от слов к поступкам, то обнаруживала не одну неловкость, а попросту мешала, изобретая независимую от всех и вся “третью силу” и тем вбивая свой клин в и без того нарушенное сплочение демократии. Понятно, что коммунистам не раз приходилось одергивать этих суетливых доброхотов, и весьма резко, но тогда на них обрушивался град упреков: делавших дело винили в делячестве и прочих смертных грехах, самым легким из которых было мнимое “перерождение”, “отречение” от святой чистоты революции. Среди тех, кто был близок Сартру, он, быть может, поддался этому смятению умов меньше многих. И все-таки оно серьезно затронуло его мысль. Ему писатель обязан, в частности, рецидивом прежнего метафизического недуга, который он в какой-то момент однажды уже превозмог, но от которого, как свидетельствовали “Грязные руки” и “Дьявол и Господь Бог”, не избавился насовсем.

Когда и 1948 году состоялась премьера “Грязных рук” (в “Театр Антуан”, актеры: Люге, Перье, Мари Оливье), с самых разных, полярных точек зрения они были восприняты — вопреки замыслу Сартра — как пасквиль на коммунистов. В этой переадресовке повинно, конечно, не только крайнее ожесточение лагерей, схватившихся в ту пору и внутри Франции, и на международной арене. Значительная доля вины здесь ложится и на самого писателя. Кабинетный философ, затем окунувшийся в быт литературных кружков и журналов, он знал о жизни пролетарских партий понаслышке, скорее всего из дурной беллетристики и сенсационных газетных очерков. Порядки изображенного им партизанского подполья некоей восточноевропейской страны в канун изгнания гитлеровцев, хотел он того или нет, весьма смахивают на нравы гангстерской шайки. Нелепые ходы интриги и еше более нелепые логические ходы изобилуют, так что пьеса и впрямь выглядела бы шаржем, не будь она столь серьезной по атмосфере. На двусмыслицы наталкиваешься еще чаще, начиная с самого заглавия. “Грязные руки” — это звучит как хула, как укор в чем-то отталкивающе нечистоплотном, стыдном. Сартр же вкладывает в эти слова прямо противоположное значение. Грязные руки для него — не руки белоручек-чистоплюев, брезгающих браться за полезную работу из боязни замараться, и не погруженные по локоть в кровь руки анархистов и невольных позеров вроде Ореста, полагающих, будто лишь кошмарное причастие дает им права гражданства среди себе подобных. Нет, это руки рядовых тружеников истории, не желающих быть ни монахами-отшельниками, ни факирами освободительного движения, а честно выполняющих свое скромное и нужное дело, дело “ассенизаторов и водовозов” революции, если припомнить Маяковского. Публика не поняла этого вывернутого наизнанку привычного словосочетания, да и мудрено было понять сразу на слух: заголовок выглядел поношением, обвинением по адресу коммунистов. Поскольку же это не входило в намерения Сартра, он вскоре запретил постановку “Грязных рук”, сперва за границей, потом и во Франции. Когда в начале 60-х один из близких коммунистам театров Италии обратился к нему с просьбой снять для пробы этот запрет, писатель захотел проверить, выдержит ли пьеса испытание много лет спустя, и снова после спектакля ее забраковал.

В провале “Грязных рук” сказалась притчевая природа сартровского театра, склонного к отрыву от фактической почвы, которая служит ему лишь канвой, опорой для всеобщих построений, а потому не застрахованного при обращении к злободневному материалу от крупных просчетов, что и произошло в данном случае. Но сама эта неудача помогает понять путь Сартра, да и многих его единомышленников, во всех извивах. Пьеса, не заслуживающая постановки даже по мнению ее создателя, заслуживает пристального взгляда критики, хотя бы как документ, свидетельство. Ведь здесь впервые без недомолвок установлено социальное происхождение экзистенциалистского юного мятежника, близнеца Ореста “Мух” и Анри “Мертвых без погребения”. И он опять, столкнувшись с мудростью профессионального революционера, терпит крах. Но на этот раз спор идет о вещах еще более ответственных, чем прежде, — о стратегии и тактике рабочей партии, о ее методах и целях, о самой природе ее нравственности.

Перед освобождением Советской армией вымышленной Иллирии в Центральном, комитете объединенной рабочей партии, возглавлявшей партизанскую войну, зреет раскол. Большинство, руководимое бывшим лидером социал-демократов, дальновидным политиком Хёдерером, стоит за союз с патриотами-либералами и даже монархистами, если последние откажутся от всякого сотрудничества с врагом. Расчет Хёдерера трезв: сторонников у партии относительно немного, для завоевания масс ей следует вступить в будущее коалиционное правительство, внутри него образовать оппозицию, в атмосфере легальности делом доказать всем колеблющимся, что она — подлинный защитник народного блага. И тогда переход страны к строительству социализма будет органичным, не навязанным извне. Меньшинство же отвергает соглашение, обвиняет Хёдерера в отказе от классового подхода и оппортунистическом подрыве боевого духа партии. Оно-то и подсылает к Хёдереру под видом секретаря тайного убийцу — интеллигента Гуго, взбунтовавшегося против своей буржуазной семьи и примкнувшего к коммунистам, которые затем слились с социал-демократами.

Очутившись в тщательно охраняемом особняке Хёдерера вместе со своей юной и взбалмошной женой Жессикой, Гуго после каждой встречи с Хёдерером все сильнее проникается уважением к тому, Кого должен застрелить. Хёдерер — во многом двойник Канориса, он умен, терпелив, мужественен, беззаветно предан делу и лишен малейшего оттенка “ячества”. Он без труда разгадывает и смятение Гуго, и возложенную на того миссию. Но вместо того чтобы сразу же избавиться от опасного секретаря, он хочет ему помочь, сделать подлинным революционером неглупого, культурного, но истеричного, ощетинившегося новобранца, который ощущает себя в партии чужаком и оттого жаждет доказать ей свою преданность каким-нибудь сногсшибательным поступком, жертвенным самосожжением в честь чего-то овеянного ореолом неземной непорочности и не терпящего никаких компромиссов, даже во имя своего воплощения в жизнь. Вскоре Гуго совершенно покорен своим шефом, хотя еще сильнее мучается тем, что все дальше от выполнения возложенной на него задачи. Когда же Хёдерер, зная, что секретарь в эту минуту сжимает В кармане револьвер, тем не менее поворачивается к нему спиной и рискует жизнью, чтобы тот сам, без подсказки со стороны или постороннего насилия, расстался со своим ребячливым исступлением, Происходит столь желанный для обоих перелом: на доверие Гуго отвечает доверием. Он выбегает из кабинета, чтобы собраться с мыслями, а потом вернуться назад для разговора с Хёдерером начистоту и честно раскаяться.

Но, войдя через несколько минут, он застает в объятиях Хёдерера Жессику. Из легкомысленного кокетства она спровоцировала мужчину, живущего уже годы в суровом затворничестве и кажущегося ей, отличие от ее хлипкого мятущегося супруга, сильным, крепким, настоящим. Гуго думает, что он обманут, что Хёдерер пощадил его лишь из привязанности к его жене. Он хватает со стола револьвер и стреляет. Стреляет не из ревности — они с Жессикой, вобшем-то, и не любили друг друга, — стреляет, так и не зная толком почему и зачем. Перед смертью Хёдерер успевает сказать вбежавшим телохранителям, что он спал с Жессикой, хотя это неправда, и тем спасает своего убийцу от расправы. Отчасти заимствуя материал из недавних исторических фактов, Сартр осмысляет их достаточно вольно, и “Грязные руки” вряд ли претендуют всерьез на попытку (Запечатлеть события, подготовившие переход к государству народной демократии в ряде стран Центральной и Восточной Европы после 1945 года. В первую очередь писатель исследует — безотносительно к географии и еще свежим в памяти политическим сдвигам — душу своего собрата интеллигента, пришедшего уже в революцию и еще не ставшего революционером. Во всяком случае, тем революционером по самому складу и натуре своей, образцом которого в глазах Сартра является Хёдерер.

Сын состоятельных родителей, получивший университетское образование, Гуго — Орест XX века, только оставшийся в Аргосе после свершения мести. Он выломился из своей среды и перешел на сторону рабочих. Но он пока не свой и для новых товарищей. Они в партии оттого, что здесь обрели надежду когда-нибудь покончить с голодом и нищетой. Гуго не хлебнул в жизни лиха, не испытал с детства на своей шкуре их лишений. У них не было другого выхода, их толкала нужда — выбор Гуго скорее умозрителен, подсказан книжными знаниями, раздумьями о добре и справедливости. Мятежник, уже порвавший с теми, с кем кровно связан происхождением и привычками, он еще не пустил столь же прочных корней среди тех, к кому пристал по велению чуткой совести, из продуманного долга, ради благородной идеи. Затверженный принцип, а не забота о хлебе насущном — вот что побудило его вступить в их ряды; человекообразные обитатели грядущего земного рая, а не сегодняшние живые человеческие судьбы — вот что его волнует, к чему прикованы все его помыслы. Душевно же он холоден, при всей своей взбудораженности; ему неведомы ни братство, ни простая солидарность. Проницательный Хёдерер в разговоре с Гуго очень точно распознает ахиллесову пяту этой головной революционности:

Х е д е р е р: Ты не любишь людей, Гуго. Ты любишь одни принципы.

Г у г о: Людей? С чего мне их любить? Разве они меня любят?

Х ё д е р е р: Тогда зачем ты пришел к нам? Не любя людей, нельзя за ниx бороться.

Г у г о: Я вступил в партию, потому что ее дело справедливо, и я выйду из нее, когда оно перестанет таковым быть. Что до людей, то не они меня интересуют, а то, какими они смогут стать.

Х ё д е р е р: А я, я люблю их такими, какие они есть. Со всеми их низостями и пороками. Я люблю их голос, их берущие теплые руки, их кожу, самую незащищенную на свете, их тревожные взгляды и отчаянную их борьбу, которую каждый ведет в свою очередь против смерти и страха. Для меня в счет идет всякий человек. Он драгоценен.

Ты же - я хорошо тебя знаю — ты, малыш, разрушитель. Ты презришь людей, так как презираешь самого себя; твоя чистота похожа на смерть, и ты мечтаешь о совсем другой революции, не о той, которую, хотим мы: ты хочешь не переделать мир, а взорвать его”.

Хёдереру нет ничего более чуждого, чем подобный горячечный анархизм, изнанка которого — поклонение застывшему мертвому принципу; его принципиальность совсем другого рода. Гуго логик-начетчик, для него чистота линии — это ее жесткая неподвижность в непрестанно движущемся мире, ее окаменение в железобетонном дог-мате. Хёдерер когда-то, видимо, тоже переболел детской болезнью левизны. Повзрослев, он понял, что в политике иной раз переть напролом — значит ставить все под удар, что тактик должен быть гибким, Что обходный путь — нередко самый краткий и важно уметь вовремя отступить, сманеврировать, чтобы тем вернее обеспечить решающий успех. Он ничем не поступается, напротив, каждым умелым шагом он приближает торжество того, чему посвятил свою жизнь. Просто он считается с моментом и не позволяет себе роскоши никогда не ме-нять установок, коль скоро покоряющая непосвященных твердокаменность наносит ущерб делу. Все это азы политграмоты, но для Гуго они за семью замками. Они без особых усилий даются тем, кто ищет пользы для дела, а не себя в деле, кто скромен и исповедует, как прежде Канорис, а теперь Хёдерер, беззаветное служение революции: есть работа, ее надо выпол-нить, выполнить на совесть, с наименьшими потерями и затратой труда. Гуго этого мало, ведь он в партию пришел, как в скит, — спасаться. Он тщится во что бы то ни стало подвергнуть себя суровейшей проверке, ему претит заурядный удел работника — он взыскует дыбы, чтобы обрести подвижническую святость. А кто же более свят, чем блюститель первородной и навечно явленной миру чистоты? “Как ты дорожишь своей чистотой, малыш, — скептически замечает Хёдерер - Как ты боишься запачкать руки. Ну и оставайся чистым! Чему толь-ко это послужит и зачем ты пришел к нам? Чистота — это идея факиров и монахов. Вы же, интеллигенты, буржуазные анархисты, вы превращаете ее в предлог, чтобы ничего не делать. Ничего не делать, оставаться недвижимыми, скрестить руки на груди, натянуть перчатки. У меня же руки в грязи. Я их по локоть погрузил в дерьмо и кровь. Ну, и что дальше?”

Сартр снимает один за другим все покровы с послушничества Гуго, и тогда оказывается, что оно весьма сомнительного свойства. В нем не только наивное юношеское неразумие, не только жажда проверить, чего же ты стоишь на самом деле, и одним махом избавиться от преследующего тебя среди закаленных партийцев комплекса неполноценности. Оно порождено — как это ни парадоксально — недоверием анархиста к своей свободе, которую он охотно приносит в жертву обожествляемой им догме, надеясь, что она застрахует его от ошибок, избавит от ответственности думать самому и тем обеспечит столь взыскуемую им чистоту. Оно, наконец, есть плод морали индивидуалистической, аристократичной по самой сути, поскольку даже в подвиге она делает упор на бесценной персоне своего носителя, любуется его незаурядностью, его ошеломляющей святостью и приглашает полюбоваться всех остальных. Гуго всегда и везде — нескромный Нарцисс - самосозерцатель, который предпочитает терпеливому труду героические судороги, мозолистым испачканным рукам — изящные перчатки, если не белоснежно-белые, то на худой конец кроваво-алые. Именно здесь причина того, что он рвется в самое пекло и берется без колебаний за не очень-то достойные, лишь бы крайне опасные поручения. “Все интеллигенты мечтают о деле, — саркастически замечает Хёдерер на жалобы Гуго, что ему претит возиться с бумажками. — ... Интеллигент — не настоящий революционер, он годен лишь на то, чтоб сделаться убийцей”.

Сарказм этот — прежде всего развенчание Ореста. Осознание того, что, оставаясь на почве морали анархо-индивидуалистической, можно стать мятежником, но нельзя стать революционером, нельзя вместе с другими работать ради освобождения всех. Приговор, конечно, чересчур расширителен, коль скоро он распространяется чуть ли не на всю интеллигенцию Запада, и все же справедлив в той мере, в какой обращен Сартром на шедшую за ним с архиреволюционными заклинаниями на устах “некоммунистическую левую”. “Я хотел в первую очередь, — пояснил автор, — чтобы известное число молодых людей буржуазного происхождения, в прошлом моих учеников и друзей, которым сегодня двадцать пять, смогли обнаружить кое-что от самих себя в колебаниях Гуго. Гуго никогда не был для меня привлекательным персонажем, и я никогда не думал, что он прав по отношению к Хёдереру... Здоровой мне представляется позиция Хёдерера” [11]

Подвергнув скептическому анализу собственное прошлое и настоящее своих приверженцев, Сартр высказался в пользу Хёдерера самым финалом “Грязных рук”. Все, что случилось в особняке, обрамлено в пьесе своего рода рамкой: Гуго возвращается из тюрьмы, где отсидел два года как уголовный преступник, и рассказывает своей приятельнице, коммунистке Ольге о том, как именно было дело. От этой исповеди зависит его жизнь. Вскоре после убийства Хёдерера бывшие его противники, убедившись в верности его прогнозов, приняли и его линию. Гибель его была объяснена ревностью секретаря, и теперь Гуго с его знанием истины нежелателен. Его ликвидируют, если он не поддержит официальной версии. Ольге поручено установить его намерения и затем решить его участь.

Но Гуго не хочет лгать. Точнее, отказаться от выяснения загадочного и для него самого вопроса: почему же он все-таки стрелял? Находясь в заключении, он склонялся было к тому, что все прихоть случая — вернись он в кабинет чуть раньше или чуть позже, рокового выстрела не последовало бы. Однако теперь от его решения зависит, какой именно смысл получит смерть Хёдерера. А Гуго слишком ценит убитого, чтобы превратить все в заурядный и нелепый случай из судебной хроники: “Человек, подобный Хёдереру, не умирает просто так. Он умирает за свои идеи, за свою политику; он ответствен за свою смерть. Если я перед всеми подтвержу мое преступление... тогда у него будет достойная смерть... Я еще не убил Хёдерера, Ольга. Пока что не убил. Вот сейчас я убью его по-настоящему и себя вместе с ним”. Гуго распахивает дверь и идет навстречу пулям с вызывающими словами: “Возврату к жизни не подлежу”.

В этом самозаклании ради доброго имени старшего товарища если не безоговорочное признание его правоты, то, во всяком случае, дань искреннего почитания его памяти. Дань, в которой Гуго не может ему отказать, не проникшись презрением к себе. И одновременно — это жест отчаяния. Гуго никому ничего не доказал: его исчезновение пройдет незамеченным. Хёдерер в мнении всех по-прежнему застрелен из-за женщины. Гуго просто-напросто отрекся от жизни, не зная иного способа спасти свою душу, а заодно и святость однажды принятой им догмы. Спасти, как всегда, лишь в воображении, поскольку Гуго вместе с ним уходит в могилу. В последний раз, подобно

Оресту с его легендой о крысолове, он тешит себя и окружающих зрелищем своей горделиво-благородной позы. Но его смерть, как и жизнь, — поражение. Сартр “Грязных рук” словно задумался на перекрестке: направо свернешь, налево свернешь - все равно потеряешь. Пойдешь за деловитым практиком революции - прощай с детства поглощающая мелкобуржуазного интеллигента забота о восторгах публики, что рукоплещет горделивой его осанке и его пусть не очень нужным, зато таким красивым подвигам, прощай чарующая метафизика самоспасения, прощай мечта о воспарившей над изменчивой жизнью, раз и навсегда изреченной истине, с помощью которой, словно волшебным ключиком, так соблазнительно открывать все на свете двери (да вот беда — не понарошку ли?). Пойдешь за миражом святости — прощай надежда приносить пользу на поприще истории, добиваться задуманного, вносить посильный и ощутимый вклад в перестройку общества, устроенного дурно. В приведенном частично выше автокомментарии к “Грязным рукам” Сартр добавил: “Я не хотел сказать. что они (прототипы Гуго. — СВ.) заблуждаются, ни что они правы: в таком случае я написал бы пьесу на заранее заданный тезис. Мне просто хотелось их описать”. Он действительно избегает окончательного приговора. Но вряд ли из одних эстетических соображений [12] Скорее все дело в том, что, уже поднявшись над позицией Гуго и взглянув на нее критически сверху, Сартр еще сам твердо не убедился, принять ли все-таки сторону мятежника или революционера и — что не менее важно — способен ли этот интеллигент, а если да, то каким именно образом, избавиться от первородного греха своей межеумочности и всего философски-этического багажа, ею навязанного. Когда же три года спустя Сартр решит это, по крайней мере в принципе, то без особых сомнений создаст “тезисную пьесу” - “Дьявол и Господь Бог”.


11. Jeanson F. Sartre par lui-même. — P.48.

12. В своих мемуарах Симона де Бовуар многое здесь проясняет, приводя выдержку из дневниковых записей Сартра, относящихся примерно к этому периоду его жизни: “Противоречие было не в идеях. Оно было в самом моем существе. Ибо свобода, ставшая моей сутью, предполагала свободу всех. А все не были свободны. Я не мог подчиниться дисциплине всех, не раздавив себя. И я не мог быть свободным в одиночку”. Beauvoir S.de. La Force des choses; - P., 1963. - P.252.

Предыдущая | Содержание | Следующая

Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
«Валерий Легасов: Высвечено Чернобылем. История Чернобыльской катастрофы в записях академика Легасова и современной интерпретации» (М.: АСТ, 2020)
Александр Воронский
«За живой и мёртвой водой»
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017